Свой путь в РАМТе она начала 20 лет назад и сразу с двух больших ролей, а новый сезон – с премьеры «Усадьба Ланиных» и с репетиций еще одной многообещающей работы – «Лето Господне». С Анной Тараторкиной мы поговорили об утраченном мире, где была «красота поступков, красота намерений и целей», об установках худрука Алексея Бородина, уникальной атмосфере Молодежного театра и о будущем спектакле Марины Брусникиной.
– Так совпало, что эта работа как бы продолжает «Усадьбу Ланиных». Иван Шмелёв – из той же плеяды писателей русского зарубежья, что и Борис Зайцев. Это практически то же самое время, плюс-минус, и тоже исчезнувший, канувший в лету мир.
– Какие впечатления от книги «Лето Господне»? И вообще, как вы её читали: с одного захода или несколько раз подступались?
– Осенью мы начали репетиции как раз с того, что делились друг с другом своими ощущениями от книги: насколько легко она далась. В конце прошлого сезона Алексей Владимирович <Бородин> предупредил, что читать её будет непросто – обязательно нужно дождаться середины, и тогда всё «полетит». Действительно, у многих так и случилось.
Я несколько раз начинала читать и страшно на себя сердилась, потому что «спотыкалась» и никак не могла понять, почему мне так тяжело дается этот текст... Потом уже поняла, что это связано с биографией Шмелёва, с тем душевным адом, в котором он пребывал, когда писал в эмиграции, и который транслируется читателю. Собственно, поэтому было такое преодоление, такая тяжесть…
В начале романа хотя и рассказывается о радостях, праздниках, ярмарках и описывается огромное количество всяких вкусностей – я чувствовала какую-то неправду. Но после «экватора» книги, действительно, всё пошло легко-легко, Бородин был прав. Потом я несколько раз перечитывала – и первого сложного ощущения уже не возникало.
Но, конечно, больше, чем роман, меня поразила биография Шмелёва. Настолько трагической была его судьба с самого детства. Интересно, что в книге практически отсутствует мать. И неспроста. Она ужасные вещи творила с детьми: порола розгами, размоченными в соли, после закрывала в бане… Неудивительно, что мальчик начал заикаться, и всю жизнь это «аукалось» нервным тиком.
Уже в зрелом возрасте Шмелёв получил страшный удар, от которого так и не оправился: его обожаемый единственный сын был расстрелян в Крыму в 1920 году во время красного террора. Наивный человек, он, по всей видимости, был действительно открыт новой власти и пошёл по повестке на сбор офицеров, после чего был арестован. Шмелёв не единожды писал Луначарскому с просьбой вмешаться, добился телеграммы за подписью Ленина о приостановке казни Сергея Шмелёва, но было слишком поздно (кстати, тело сына так и не нашли).
Шмелёв уехал в эмиграцию, был дважды номинирован на Нобелевскую премию. Он получил широкое признание, но какой ценой. Все, включая Томаса Манна, заглянувшего к Шмелёвым в их крошечную квартирку, чтобы поблагодарить писателя за «Солнце мёртвых», поражались той бедности, в которой они с женой жили в Париже.
– Всё это нашло отражение в инсценировке?
– В инсценировке – нет, но мы сейчас обсуждаем, как это найдёт воплощение в спектакле. Предполагается большое количество хроники в противовес приторности якобы счастливых детских воспоминаний – для того, чтобы «радости» уравновесить «скорбями». Если понимаешь контекст, это всё невероятно трогает и становится понятно, почему «Лето Господне» написано так, а не иначе.
– Вы уже успели за время репетиции сравнить Бородина с Брусникиной? Понять, что отличает её манеру общения с артистами?
– Невозможно сравнивать двух режиссёров, потому что это два совершенно разных подхода, два разных театральных языка. И как раз эта разница очень привлекательна. Я никогда раньше не работала с Брусникиной. Но мне всегда нравились её спектакли. Марина Станиславовна мне как-то очень понятна и близка. Она более чувственная, более интуитивная, мне кажется. Хотя, наверно, ещё рано говорить. Потому что мы в самом начале пути, идёт застольный период. Но те репетиции, которые были, очень увлекают.
– Какую роль она вам предложила?
– Марина Станиславовна сразу предупредила, что каждый её спектакль – командная работа. То есть все играют всё. Но будет такой персонаж, как Анна Ивановна, которая пройдёт через весь спектакль, через всю историю. Это сторожиха в одной из бань, принадлежавших отцу главного героя, и по нашей задумке – очень близкий для него человек. В отличие от матери, она обволакивает мальчика своим теплом, нежностью, материнской лаской – и помогает пережить самые страшные дни, когда отец болеет и уходит из жизни. Пытается облегчить уход своему любимому человеку. Насколько это в её силах.
– Зайцев и Шмелев – оба эмигранты, писатели русского зарубежья, одного поколения, одной судьбы. Между премьерами будет что-то общее?
– Тема утраченного мира, ушедших людей, забытого уклада жизни, невозвратного уже образа мыслей.
– О чем из утраченного больше всего стоит сожалеть, если говорить про обитателей «Усадьбы Ланиных»?
– На репетициях Алексей Владимирович очень много времени посвятил тому, чтобы это были понятные нам люди, но с их особенными представлениями о благородстве, чести и любви – из уже ушедшей эпохи, когда человеческая личность была важна. Сейчас это уходит, акцент с человека, с индивидуальности смещается на общность.
У людей из «Усадьбы Ланиных» был богатый внутренний мир, но была и возможность оградить себя от бытовых сложностей, которые, безусловно, засасывают, как болото, и из которых нужно себя, как барон Мюнхгаузен, вытаскивать за косичку. И для этого нужна воля, нужно мужество. Мы с Бородиным об этом тоже говорили.
Роскошь, которая была у тех людей, жить на полную мощь Богом данной природы – женской, мужской, человеческой – мне представляется важной и сейчас. Мы постоянно живём в круговерти, но нужно, наверно, уметь проживать эту жизнь не бытово, а затрачивая себя, пусть страдая, мучаясь, – но не боясь некомфортного состояния. Современный человек, он же очень стремится к комфорту. Но это, мне кажется, тупиковое состояние, находясь в котором мало чего можно добиться.
Для того, чтобы сделать какой-то важный шаг, нужно не побояться расстаться со своим комфортом. И вот эти люди, они умели… В конечном итоге это их обогащало. То есть обнаруживались какие-то совершенно новые душевные высоты, человеческая природа дарила им открытия самих себя.
И, знаете, Алексей Владимирович говорит: как здорово, приходит современный зритель и видит, что, оказывается, можно расставаться по-человечески – не скандалить, не обвинять друг друга. Можно делать это красиво. При этом и себя сохранить, и другого не «разрушить». Не зачеркнуть всё, что было между вами. Сейчас, конечно, это всё уходит, если говорить про массовое сознание. Уходит красота поступков, красота намерений и целей.
– Но они далеко не совершенны…
– Да, человек не безгрешен. И персонажи пьесы это осознают, как и степень своего падения. Например, моя героиня Елена понимает, что дочь влюблена в отчима, и вроде как надо ей помочь разобраться со сложным чувством, – но свои переживания перевешивают. Сознательный выбор делается в пользу себя. Она прыгает в омут своей любви к женатому мужчине, как Маша в чеховских «Трех сестрах». Но красота, содержательность, наполненность её чувств, мне кажется, во многом оправдывает такое поведение.
– Усадьбу Ланиных вы называете мистическим местом…
– Конечно, в пьесе Зайцева много мистики. Эта тема тоже понятна современному человеку, ведь часто мы пытаемся оправдать свои неудачи какими-то силами извне, воздействием провидения... Вообще, 1911-й – это же время блоковской незнакомки, время символизма, самый пик расцвета чувственного начала. И, безусловно, это время предчувствий, тоже мистических, скорой гибели всего привычного, когда уже не будет ни такой усадьбы, ни такого общения, ни таких людей…
Я никак не могла для себя сформулировать, что же их сталкивает друг с другом. И потом поняла – это концентрация тревожного предчувствия, что скоро всё разлетится, разобьётся вдребезги их хрупкий, красивый мир.
Знаете, я думала, а что же будет с ними потом? Ведь скоро и Первая мировая, и революция, и репрессии… И, как ни странно, именно такие барышни, как моя Елена – казалось бы, абсолютно не приспособленные к суровой действительности, привыкшие жить на всем готовом, – выживали в лагерях, работали, существовали в нищенских условиях и умудрялись сохранить себя, более того – становились ориентиром, нравственным маяком для сбитых с толку людей. Причем доживали эти женщины, как правило, до самых преклонных лет. Парадокс, правда?.. Какая-то внутренняя стойкость, очень прочный стержень обнаруживался вдруг в самых страшных, трагических обстоятельствах.
– Усадьба Ланиных – сама по себе действующее лицо. Что же делает ее местом силы?
– Эта усадьба заманивает, завораживает, сбивает с толку. Она крутит и вертит всех героев, сталкивает их друг с другом. А они мечутся, ищут себя, ошибаются. Есть, наверно, такие места, как в «Сталкере». Попадая в это пространство, человек наталкивается на все накопленные в себе за жизнь неправды. И несмотря на то, что судьбы героев к финалу очень сильно меняются, усадьба как будто бы развязывает все узлы, которые были внутри них «скомканы». Всё становится ясным и простым. Причём в тот самый момент, когда из жизни уходит хозяин усадьбы Ланин.
Знаете, наверно, это ещё про быстротечность жизни. И она очень тонко отображена художником Максимом Обрезковым. Эта сиюминутность: вот были здесь люди, они любили, страдали, жили – раз, и всё это стало склепом, памятником, надгробием. А ведь они были. Несли в себе заряд человеческой красоты, в самом широком понимании. Были – и нет.
Но молодежь в белом бегает, кружит – а значит, всё повторится. Эта цикличность роднит «Усадьбу Ланиных» с «Леопольдштадтом», с поворотным кругом сцены, который двигается несмотря ни на что, с люстрой-кольцом – переклички возникают. Вообще, для меня эта премьера – во многом продолжение предыдущей работы Бородина. Опять-таки, она – про мир, которого больше не существует. Он ушёл невозвратно. Вместе с невероятными людьми, которые жили совсем иначе, по-другому одевались, ходили, общались, по-другому думали. И эта тема памяти, она меня очень трогает каждый раз. История о том, что ничего не должно забываться. Ушедшее остаётся, витает где-то рядом – и нужно просто иногда об этом вспоминать. Тогда что-то в тебе меняется. Для меня это – мостик между двумя спектаклями. Очень важный.
– Почему именно эту пьесу, немножко чеховскую, немножко тургеневскую, но всё-таки вторичную, несовершенную, Бородин выбрал для своего, можно сказать, спектакля-завещания?
– Ну, мне кажется, в вашем вопросе уже содержится ответ. По сценографии Максима Обрезкова (а он создал просто феноменальный мир – по своей красоте и эфемерности) понятно, что образ усадьбы – это фасад нашего театра. И Алексей Владимирович, не скрывая, практически на всех репетициях не уставал повторять, что Ланин – это он сам. Не будет Ланина – не станет и усадьбы. Поэтому есть над чем подумать...
– В буклете, изданном к премьере, Бородин говорит прямым текстом: «Сцена РАМТа и есть моя усадьба Ланина». Как вам кажется, почему он ставит знак равенства?
– Алексей Владимирович всегда за броуновское движение в театре. Он за жизнь во всем её многообразии, во всех её проявлениях и за то, чтобы мы не были «беднее себя» – ни в чем себя не ущемляли. Любили, рожали детей, играли спектакли, снимались в кино. Ну, а испытания любых масштабов, сложности, которые просто неизбежны, нужно уметь достойно принимать. Уметь держать удар. И идти дальше. Одна из любимых фраз Бородина: «Меня ничто не собьёт с пути».
Вообще, Алексей Владимирович – человек невероятного мужества и способности преодолевать самые затруднительные обстоятельства. Он часто существует вопреки, мне кажется. И вот это «вопреки» вызывает в нём какой-то драйв, азарт.
Откуда у Бородина столько сил? Мы не понимаем до сих пор, и слава Богу. Когда мы уже валились от усталости на репетициях и говорили: «Алексей Владимирович, может, перерывчик?» – он недоумевал: «Какой?! Зачем он нужен?!» Просто Бородин настолько погружён в репетиционный процесс, настолько горит им, дышит, живёт, что всё остальное становится неважным. И, собственно, наш театр для него и есть жизнь. Наравне с прекрасной семьей, конечно.
Поэтому, конечно, можно провести параллели между Бородиным и Ланиным, который любуется молодёжью и понимает, что жизнь в её полноте невозможна без страданий – и не нужно их избегать, нужно их проживать. Это и есть, как ни парадоксально, счастье, что выясняется уже потом, когда мы оглядываемся назад.
Стоит только принять испытания – и с тобой происходят удивительные перемены, как с моей героиней Еленой. В конце пьесы она совершенно другой человек – совсем не та, что была вначале. Некоторые зрители говорят, что я даже внешне меняюсь. Не знаю как внешне, но внутренне Елена проходит большой путь. И какой ей еще предстоит пройти…
– Глядя на вашу героиню, я вспомнила, как Олег Меньшиков говорил, что не нужно бояться перемен: «Пока есть силы и здоровье, нужно ломать свою жизнь». И, кажется, Елена на это готова.
– Да, вы знаете, эта усадьба помогает героям кинуться в неизведанное. И в итоге их судьбы кардинальным образом меняются. Это место убеждает, что не нужно бояться перемен и того, что они могут с собой принести. Потому что, в конечном счете, всё это может познакомить человека с настоящим собой.
Елене кажется, что вся сила её женской природы – в том, чтобы любить. А оказывается, что её призвание в том, чтобы быть матерью. Потому что она дала жизнь такому замечательному созданию, как Наташа, которая, пройдя непростой, мягко говоря, путь взросления, умудрилась не только не обозлиться, не уйти в себя, не предъявить претензии всему миру, но, пережив то, что выпало на её долю, остаться благодарной пройденному пути.
Наташа – невероятный образ. Она на маму не только не держит зла, но и протягивает ей руку помощи, прощения, понимания. И не выясняет отношений. Эта способность, мне кажется, осталась в прошлом. Сейчас в ходу постреволюционное наследие – бесконечные разборки, в которых люди теряют себя, потому что сама свара становится уже важнее того, ради чего она изначально затевались.
– Почему Бородин просил все эмоции «прижимать, придерживать, прятать в себе эту пружину»?
– Вероятно, он пытался уйти от экзальтации, потому что пьеса Зайцева достаточно мелодраматична. Но поскольку Алексей Владимирович преследовал совершенно иные цели и ставил спектакль совсем о другом, он пытался максимально – насколько материал позволяет – уйти от раскрученных эмоций. Наоборот, наталкивал на изучение страсти как таковой. Призывал найти в героях что-то глубинное, исконное, тёмное – чуть ли не из древнегреческой трагедии. То, что поднимается в человеке, когда с ним случается подлинная страсть. Это нужно было в себе обнаружить – и потом спрятать. Как раз для того, наверное, чтобы уйти от поверхностных сантиментов.
– В пьесе действительно очень много высокопарных слов. Но несовершенства текста вы преодолели и превратили их в достоинства.
– Из-за того, что текст написан так витиевато, как бы по-графомански, непросто его присвоить, очеловечить, осовременить. Он, конечно, вязкий, как манная каша. Болотистый. И очень сложно сквозь него прорываться, это правда.
Бородин – все-таки невероятной смелости человек. Это большой риск – взяться за пьесу, которая славится только одним – провалом Вахтангова – и не имеет никакой сценической истории. Не имеет под собой экзистенциальных проблем и вопросов, как у Чехова, а просто поднимает бурю в стакане. Но Алексей Владимирович не побоялся, рискнул – и сделал из минуса плюс. Напомнил, что предметом интереса должна быть человеческая индивидуальность, которая проявляется в личной жизни не меньше, чем в общественной.
– Какие свои установки он вписал в спектакль как завет новым актёрским поколениям?
– Мне кажется, то, как живёт Бородин, это своего рода манифест против обывательщины, внутренней обыденности. Как он часто говорит: «Нужно себя расшевелить, растолкать». Быть стойким, мужественным, даже в несчастье находить в себе силы быть благодарным. Замечательная фраза есть в нашем спектакле: «счастье священно так же, как и горе». Это два полюса жизни. Она катится, как шар, и постоянно эти полюса сменяют друг друга. Нужно просто понять это и принять.
– Понятно, что в каждом театре свой стиль общения, своя атмосфера за кулисами. Какая она в РАМТе?
– Уникальная. Алексей Владимирович сумел создать и сохранить театр-дом, как бы пафосно это ни звучало. Здесь нет интриг, атмосферы травли и завистничества, как во многих театрах. Дедовщины тоже нет. Мы очень дружны.
Знаете, я, когда пришла в РАМТ, была даже обескуражена, потому что все годы обучения в Щепке нас предупреждали, что в театре первые 10 лет будет сложно, а потом еще хуже. Ничего подобного. Поначалу я очень настороженно отнеслась к тому, что увидела, а потом поняла, что подвоха нет. Мы действительно друг друга любим, ценим, дорожим и бережём. И когда я общаюсь с коллегами из других театров, мне уже сложно поверить, что бывает как-то иначе.
Но тут, опять-таки, дело в Алексее Владимировиче. Он подбирает людей в труппу таким образом, чтобы эта уникальная атмосфера продолжала жить. И тональность, энергетика РАМТа передается вновь пришедшим. Это сложнейший механизм, если вдуматься: он функционирует так, что высекает «любовный ток», как говорят персонажи «Усадьбы Ланиных». Ну, где еще выпускается такое количество премьер? Где ещё есть столько сценических площадок, на которых параллельно играются спектакли?
– И в каком ещё театре столько молодёжи? Кстати, откуда у Бородина такая любовь к курсам Коршунова в Щепкинском театральном училище?
– Думаю, это связано с тем, что Лариса Ивановна Гребенщикова, мой педагог, а теперь и коллега, много лет работает с Алексеем Владимировичем. И это уже традиция – брать в труппу коршуновских студентов. Когда я пришла в РАМТ, здесь был Илья Исаев, тоже выпускник нашей мастерской, и после меня пришли ребята. Бородин не пропускает ни одного выпуска.
– Почему вы выбрали именно Щепку, не самый популярный театральный вуз?
– В Щепкинское училище пошла исключительно ради тренировки. Но этот «поход» стал для меня судьбоносным. На прослушивании мне сказали, что вечером будет первый тур и придет Виктор Иванович Коршунов, руководитель курса. Поскольку я поступала везде (кроме ВГИКа: не хотела никаким образом пересекаться с папой), мне было с чем сравнивать. Я видела, как по-разному слушают мастера. И, честно говоря, была поражена, потому что Виктор Иванович полностью погружался в каждого поступающего, пытался понять, что у человека внутри, что его тревожит, что может заставить его засмеяться, заплакать. То есть это был неподдельный человеческий интерес. И меня это, естественно, очень подкупило.
– Не пожалели?
– Были сложные моменты. Но у кого учебный процесс бывает простым? Знаете, я шла к мастеру, к конкретному человеку. И благодарна судьбе за то, что подарила мне встречу с Виктором Ивановичем и с моими педагогами. В конечном итоге, если бы я закончила другую мастерскую, возможно, Бородин меня и не взял бы. Опять-таки, благодаря Ларисе Ивановне он пришел на один из последних дипломных спектаклей, который она поставила, «Безымянная звезда», где я играла Мону. После чего предложил мне сразу две больших роли.
Были приглашения и в другие театры, но там не было перспективы репетиционного процесса и конкретных работ, либо эти работы были связаны с вводами в уже идущие спектакли. И, естественно, я выбрала РАМТ. У Алексея Владимировича есть удивительная особенность – умение рисковать, как я уже говорила, и дарить шанс начинающим. Эта вера в молодых артистов, она дает силы, она окрыляет.
– Знаете, «чинари» в 20-х годах прошлого века, эти люди искусства, обреченные на «вычитание» из новой российской действительности, были убеждены, что «никто никогда не жил ни для себя, ни для других, все жили для одного – для трепета».
– Я сразу вспомнила, как Фаину Раневскую спросили, чего ей не хватает в театре, и она ответила: «Трепета». В «Усадьбе Ланиных» тоже есть трепет – перед человеческой природой, перед тем, что мы все имеем право нырнуть с головой в глубокие чувства. Мы просто должны себе это позволить. И в конечном итоге неважно, к чему это приведёт. Потому что сам путь может освободить от иллюзий, что опять-таки перекликается с «Леопольдштадтом». В общем-то, любая театральная деятельность тоже иллюзорна. Всё это утопия, как говорит Алексей Владимирович. Но...
– Держится за свой берег утопии…
– Да, и иногда кажется, что он моложе всех нас вместе взятых.
– Так совпало, что эта работа как бы продолжает «Усадьбу Ланиных». Иван Шмелёв – из той же плеяды писателей русского зарубежья, что и Борис Зайцев. Это практически то же самое время, плюс-минус, и тоже исчезнувший, канувший в лету мир.
– Какие впечатления от книги «Лето Господне»? И вообще, как вы её читали: с одного захода или несколько раз подступались?
– Осенью мы начали репетиции как раз с того, что делились друг с другом своими ощущениями от книги: насколько легко она далась. В конце прошлого сезона Алексей Владимирович <Бородин> предупредил, что читать её будет непросто – обязательно нужно дождаться середины, и тогда всё «полетит». Действительно, у многих так и случилось.
Я несколько раз начинала читать и страшно на себя сердилась, потому что «спотыкалась» и никак не могла понять, почему мне так тяжело дается этот текст... Потом уже поняла, что это связано с биографией Шмелёва, с тем душевным адом, в котором он пребывал, когда писал в эмиграции, и который транслируется читателю. Собственно, поэтому было такое преодоление, такая тяжесть…
В начале романа хотя и рассказывается о радостях, праздниках, ярмарках и описывается огромное количество всяких вкусностей – я чувствовала какую-то неправду. Но после «экватора» книги, действительно, всё пошло легко-легко, Бородин был прав. Потом я несколько раз перечитывала – и первого сложного ощущения уже не возникало.
Но, конечно, больше, чем роман, меня поразила биография Шмелёва. Настолько трагической была его судьба с самого детства. Интересно, что в книге практически отсутствует мать. И неспроста. Она ужасные вещи творила с детьми: порола розгами, размоченными в соли, после закрывала в бане… Неудивительно, что мальчик начал заикаться, и всю жизнь это «аукалось» нервным тиком.
Уже в зрелом возрасте Шмелёв получил страшный удар, от которого так и не оправился: его обожаемый единственный сын был расстрелян в Крыму в 1920 году во время красного террора. Наивный человек, он, по всей видимости, был действительно открыт новой власти и пошёл по повестке на сбор офицеров, после чего был арестован. Шмелёв не единожды писал Луначарскому с просьбой вмешаться, добился телеграммы за подписью Ленина о приостановке казни Сергея Шмелёва, но было слишком поздно (кстати, тело сына так и не нашли).
Шмелёв уехал в эмиграцию, был дважды номинирован на Нобелевскую премию. Он получил широкое признание, но какой ценой. Все, включая Томаса Манна, заглянувшего к Шмелёвым в их крошечную квартирку, чтобы поблагодарить писателя за «Солнце мёртвых», поражались той бедности, в которой они с женой жили в Париже.
– Всё это нашло отражение в инсценировке?
– В инсценировке – нет, но мы сейчас обсуждаем, как это найдёт воплощение в спектакле. Предполагается большое количество хроники в противовес приторности якобы счастливых детских воспоминаний – для того, чтобы «радости» уравновесить «скорбями». Если понимаешь контекст, это всё невероятно трогает и становится понятно, почему «Лето Господне» написано так, а не иначе.
– Вы уже успели за время репетиции сравнить Бородина с Брусникиной? Понять, что отличает её манеру общения с артистами?
– Невозможно сравнивать двух режиссёров, потому что это два совершенно разных подхода, два разных театральных языка. И как раз эта разница очень привлекательна. Я никогда раньше не работала с Брусникиной. Но мне всегда нравились её спектакли. Марина Станиславовна мне как-то очень понятна и близка. Она более чувственная, более интуитивная, мне кажется. Хотя, наверно, ещё рано говорить. Потому что мы в самом начале пути, идёт застольный период. Но те репетиции, которые были, очень увлекают.
– Какую роль она вам предложила?
– Марина Станиславовна сразу предупредила, что каждый её спектакль – командная работа. То есть все играют всё. Но будет такой персонаж, как Анна Ивановна, которая пройдёт через весь спектакль, через всю историю. Это сторожиха в одной из бань, принадлежавших отцу главного героя, и по нашей задумке – очень близкий для него человек. В отличие от матери, она обволакивает мальчика своим теплом, нежностью, материнской лаской – и помогает пережить самые страшные дни, когда отец болеет и уходит из жизни. Пытается облегчить уход своему любимому человеку. Насколько это в её силах.
– Зайцев и Шмелев – оба эмигранты, писатели русского зарубежья, одного поколения, одной судьбы. Между премьерами будет что-то общее?
– Тема утраченного мира, ушедших людей, забытого уклада жизни, невозвратного уже образа мыслей.
– О чем из утраченного больше всего стоит сожалеть, если говорить про обитателей «Усадьбы Ланиных»?
– На репетициях Алексей Владимирович очень много времени посвятил тому, чтобы это были понятные нам люди, но с их особенными представлениями о благородстве, чести и любви – из уже ушедшей эпохи, когда человеческая личность была важна. Сейчас это уходит, акцент с человека, с индивидуальности смещается на общность.
У людей из «Усадьбы Ланиных» был богатый внутренний мир, но была и возможность оградить себя от бытовых сложностей, которые, безусловно, засасывают, как болото, и из которых нужно себя, как барон Мюнхгаузен, вытаскивать за косичку. И для этого нужна воля, нужно мужество. Мы с Бородиным об этом тоже говорили.
Роскошь, которая была у тех людей, жить на полную мощь Богом данной природы – женской, мужской, человеческой – мне представляется важной и сейчас. Мы постоянно живём в круговерти, но нужно, наверно, уметь проживать эту жизнь не бытово, а затрачивая себя, пусть страдая, мучаясь, – но не боясь некомфортного состояния. Современный человек, он же очень стремится к комфорту. Но это, мне кажется, тупиковое состояние, находясь в котором мало чего можно добиться.
Для того, чтобы сделать какой-то важный шаг, нужно не побояться расстаться со своим комфортом. И вот эти люди, они умели… В конечном итоге это их обогащало. То есть обнаруживались какие-то совершенно новые душевные высоты, человеческая природа дарила им открытия самих себя.
И, знаете, Алексей Владимирович говорит: как здорово, приходит современный зритель и видит, что, оказывается, можно расставаться по-человечески – не скандалить, не обвинять друг друга. Можно делать это красиво. При этом и себя сохранить, и другого не «разрушить». Не зачеркнуть всё, что было между вами. Сейчас, конечно, это всё уходит, если говорить про массовое сознание. Уходит красота поступков, красота намерений и целей.
– Но они далеко не совершенны…
– Да, человек не безгрешен. И персонажи пьесы это осознают, как и степень своего падения. Например, моя героиня Елена понимает, что дочь влюблена в отчима, и вроде как надо ей помочь разобраться со сложным чувством, – но свои переживания перевешивают. Сознательный выбор делается в пользу себя. Она прыгает в омут своей любви к женатому мужчине, как Маша в чеховских «Трех сестрах». Но красота, содержательность, наполненность её чувств, мне кажется, во многом оправдывает такое поведение.
– Усадьбу Ланиных вы называете мистическим местом…
– Конечно, в пьесе Зайцева много мистики. Эта тема тоже понятна современному человеку, ведь часто мы пытаемся оправдать свои неудачи какими-то силами извне, воздействием провидения... Вообще, 1911-й – это же время блоковской незнакомки, время символизма, самый пик расцвета чувственного начала. И, безусловно, это время предчувствий, тоже мистических, скорой гибели всего привычного, когда уже не будет ни такой усадьбы, ни такого общения, ни таких людей…
Я никак не могла для себя сформулировать, что же их сталкивает друг с другом. И потом поняла – это концентрация тревожного предчувствия, что скоро всё разлетится, разобьётся вдребезги их хрупкий, красивый мир.
Знаете, я думала, а что же будет с ними потом? Ведь скоро и Первая мировая, и революция, и репрессии… И, как ни странно, именно такие барышни, как моя Елена – казалось бы, абсолютно не приспособленные к суровой действительности, привыкшие жить на всем готовом, – выживали в лагерях, работали, существовали в нищенских условиях и умудрялись сохранить себя, более того – становились ориентиром, нравственным маяком для сбитых с толку людей. Причем доживали эти женщины, как правило, до самых преклонных лет. Парадокс, правда?.. Какая-то внутренняя стойкость, очень прочный стержень обнаруживался вдруг в самых страшных, трагических обстоятельствах.
– Усадьба Ланиных – сама по себе действующее лицо. Что же делает ее местом силы?
– Эта усадьба заманивает, завораживает, сбивает с толку. Она крутит и вертит всех героев, сталкивает их друг с другом. А они мечутся, ищут себя, ошибаются. Есть, наверно, такие места, как в «Сталкере». Попадая в это пространство, человек наталкивается на все накопленные в себе за жизнь неправды. И несмотря на то, что судьбы героев к финалу очень сильно меняются, усадьба как будто бы развязывает все узлы, которые были внутри них «скомканы». Всё становится ясным и простым. Причём в тот самый момент, когда из жизни уходит хозяин усадьбы Ланин.
Знаете, наверно, это ещё про быстротечность жизни. И она очень тонко отображена художником Максимом Обрезковым. Эта сиюминутность: вот были здесь люди, они любили, страдали, жили – раз, и всё это стало склепом, памятником, надгробием. А ведь они были. Несли в себе заряд человеческой красоты, в самом широком понимании. Были – и нет.
Но молодежь в белом бегает, кружит – а значит, всё повторится. Эта цикличность роднит «Усадьбу Ланиных» с «Леопольдштадтом», с поворотным кругом сцены, который двигается несмотря ни на что, с люстрой-кольцом – переклички возникают. Вообще, для меня эта премьера – во многом продолжение предыдущей работы Бородина. Опять-таки, она – про мир, которого больше не существует. Он ушёл невозвратно. Вместе с невероятными людьми, которые жили совсем иначе, по-другому одевались, ходили, общались, по-другому думали. И эта тема памяти, она меня очень трогает каждый раз. История о том, что ничего не должно забываться. Ушедшее остаётся, витает где-то рядом – и нужно просто иногда об этом вспоминать. Тогда что-то в тебе меняется. Для меня это – мостик между двумя спектаклями. Очень важный.
– Почему именно эту пьесу, немножко чеховскую, немножко тургеневскую, но всё-таки вторичную, несовершенную, Бородин выбрал для своего, можно сказать, спектакля-завещания?
– Ну, мне кажется, в вашем вопросе уже содержится ответ. По сценографии Максима Обрезкова (а он создал просто феноменальный мир – по своей красоте и эфемерности) понятно, что образ усадьбы – это фасад нашего театра. И Алексей Владимирович, не скрывая, практически на всех репетициях не уставал повторять, что Ланин – это он сам. Не будет Ланина – не станет и усадьбы. Поэтому есть над чем подумать...
– В буклете, изданном к премьере, Бородин говорит прямым текстом: «Сцена РАМТа и есть моя усадьба Ланина». Как вам кажется, почему он ставит знак равенства?
– Алексей Владимирович всегда за броуновское движение в театре. Он за жизнь во всем её многообразии, во всех её проявлениях и за то, чтобы мы не были «беднее себя» – ни в чем себя не ущемляли. Любили, рожали детей, играли спектакли, снимались в кино. Ну, а испытания любых масштабов, сложности, которые просто неизбежны, нужно уметь достойно принимать. Уметь держать удар. И идти дальше. Одна из любимых фраз Бородина: «Меня ничто не собьёт с пути».
Вообще, Алексей Владимирович – человек невероятного мужества и способности преодолевать самые затруднительные обстоятельства. Он часто существует вопреки, мне кажется. И вот это «вопреки» вызывает в нём какой-то драйв, азарт.
Откуда у Бородина столько сил? Мы не понимаем до сих пор, и слава Богу. Когда мы уже валились от усталости на репетициях и говорили: «Алексей Владимирович, может, перерывчик?» – он недоумевал: «Какой?! Зачем он нужен?!» Просто Бородин настолько погружён в репетиционный процесс, настолько горит им, дышит, живёт, что всё остальное становится неважным. И, собственно, наш театр для него и есть жизнь. Наравне с прекрасной семьей, конечно.
Поэтому, конечно, можно провести параллели между Бородиным и Ланиным, который любуется молодёжью и понимает, что жизнь в её полноте невозможна без страданий – и не нужно их избегать, нужно их проживать. Это и есть, как ни парадоксально, счастье, что выясняется уже потом, когда мы оглядываемся назад.
Стоит только принять испытания – и с тобой происходят удивительные перемены, как с моей героиней Еленой. В конце пьесы она совершенно другой человек – совсем не та, что была вначале. Некоторые зрители говорят, что я даже внешне меняюсь. Не знаю как внешне, но внутренне Елена проходит большой путь. И какой ей еще предстоит пройти…
– Глядя на вашу героиню, я вспомнила, как Олег Меньшиков говорил, что не нужно бояться перемен: «Пока есть силы и здоровье, нужно ломать свою жизнь». И, кажется, Елена на это готова.
– Да, вы знаете, эта усадьба помогает героям кинуться в неизведанное. И в итоге их судьбы кардинальным образом меняются. Это место убеждает, что не нужно бояться перемен и того, что они могут с собой принести. Потому что, в конечном счете, всё это может познакомить человека с настоящим собой.
Елене кажется, что вся сила её женской природы – в том, чтобы любить. А оказывается, что её призвание в том, чтобы быть матерью. Потому что она дала жизнь такому замечательному созданию, как Наташа, которая, пройдя непростой, мягко говоря, путь взросления, умудрилась не только не обозлиться, не уйти в себя, не предъявить претензии всему миру, но, пережив то, что выпало на её долю, остаться благодарной пройденному пути.
Наташа – невероятный образ. Она на маму не только не держит зла, но и протягивает ей руку помощи, прощения, понимания. И не выясняет отношений. Эта способность, мне кажется, осталась в прошлом. Сейчас в ходу постреволюционное наследие – бесконечные разборки, в которых люди теряют себя, потому что сама свара становится уже важнее того, ради чего она изначально затевались.
– Почему Бородин просил все эмоции «прижимать, придерживать, прятать в себе эту пружину»?
– Вероятно, он пытался уйти от экзальтации, потому что пьеса Зайцева достаточно мелодраматична. Но поскольку Алексей Владимирович преследовал совершенно иные цели и ставил спектакль совсем о другом, он пытался максимально – насколько материал позволяет – уйти от раскрученных эмоций. Наоборот, наталкивал на изучение страсти как таковой. Призывал найти в героях что-то глубинное, исконное, тёмное – чуть ли не из древнегреческой трагедии. То, что поднимается в человеке, когда с ним случается подлинная страсть. Это нужно было в себе обнаружить – и потом спрятать. Как раз для того, наверное, чтобы уйти от поверхностных сантиментов.
– В пьесе действительно очень много высокопарных слов. Но несовершенства текста вы преодолели и превратили их в достоинства.
– Из-за того, что текст написан так витиевато, как бы по-графомански, непросто его присвоить, очеловечить, осовременить. Он, конечно, вязкий, как манная каша. Болотистый. И очень сложно сквозь него прорываться, это правда.
Бородин – все-таки невероятной смелости человек. Это большой риск – взяться за пьесу, которая славится только одним – провалом Вахтангова – и не имеет никакой сценической истории. Не имеет под собой экзистенциальных проблем и вопросов, как у Чехова, а просто поднимает бурю в стакане. Но Алексей Владимирович не побоялся, рискнул – и сделал из минуса плюс. Напомнил, что предметом интереса должна быть человеческая индивидуальность, которая проявляется в личной жизни не меньше, чем в общественной.
– Какие свои установки он вписал в спектакль как завет новым актёрским поколениям?
– Мне кажется, то, как живёт Бородин, это своего рода манифест против обывательщины, внутренней обыденности. Как он часто говорит: «Нужно себя расшевелить, растолкать». Быть стойким, мужественным, даже в несчастье находить в себе силы быть благодарным. Замечательная фраза есть в нашем спектакле: «счастье священно так же, как и горе». Это два полюса жизни. Она катится, как шар, и постоянно эти полюса сменяют друг друга. Нужно просто понять это и принять.
– Понятно, что в каждом театре свой стиль общения, своя атмосфера за кулисами. Какая она в РАМТе?
– Уникальная. Алексей Владимирович сумел создать и сохранить театр-дом, как бы пафосно это ни звучало. Здесь нет интриг, атмосферы травли и завистничества, как во многих театрах. Дедовщины тоже нет. Мы очень дружны.
Знаете, я, когда пришла в РАМТ, была даже обескуражена, потому что все годы обучения в Щепке нас предупреждали, что в театре первые 10 лет будет сложно, а потом еще хуже. Ничего подобного. Поначалу я очень настороженно отнеслась к тому, что увидела, а потом поняла, что подвоха нет. Мы действительно друг друга любим, ценим, дорожим и бережём. И когда я общаюсь с коллегами из других театров, мне уже сложно поверить, что бывает как-то иначе.
Но тут, опять-таки, дело в Алексее Владимировиче. Он подбирает людей в труппу таким образом, чтобы эта уникальная атмосфера продолжала жить. И тональность, энергетика РАМТа передается вновь пришедшим. Это сложнейший механизм, если вдуматься: он функционирует так, что высекает «любовный ток», как говорят персонажи «Усадьбы Ланиных». Ну, где еще выпускается такое количество премьер? Где ещё есть столько сценических площадок, на которых параллельно играются спектакли?
– И в каком ещё театре столько молодёжи? Кстати, откуда у Бородина такая любовь к курсам Коршунова в Щепкинском театральном училище?
– Думаю, это связано с тем, что Лариса Ивановна Гребенщикова, мой педагог, а теперь и коллега, много лет работает с Алексеем Владимировичем. И это уже традиция – брать в труппу коршуновских студентов. Когда я пришла в РАМТ, здесь был Илья Исаев, тоже выпускник нашей мастерской, и после меня пришли ребята. Бородин не пропускает ни одного выпуска.
– Почему вы выбрали именно Щепку, не самый популярный театральный вуз?
– В Щепкинское училище пошла исключительно ради тренировки. Но этот «поход» стал для меня судьбоносным. На прослушивании мне сказали, что вечером будет первый тур и придет Виктор Иванович Коршунов, руководитель курса. Поскольку я поступала везде (кроме ВГИКа: не хотела никаким образом пересекаться с папой), мне было с чем сравнивать. Я видела, как по-разному слушают мастера. И, честно говоря, была поражена, потому что Виктор Иванович полностью погружался в каждого поступающего, пытался понять, что у человека внутри, что его тревожит, что может заставить его засмеяться, заплакать. То есть это был неподдельный человеческий интерес. И меня это, естественно, очень подкупило.
– Не пожалели?
– Были сложные моменты. Но у кого учебный процесс бывает простым? Знаете, я шла к мастеру, к конкретному человеку. И благодарна судьбе за то, что подарила мне встречу с Виктором Ивановичем и с моими педагогами. В конечном итоге, если бы я закончила другую мастерскую, возможно, Бородин меня и не взял бы. Опять-таки, благодаря Ларисе Ивановне он пришел на один из последних дипломных спектаклей, который она поставила, «Безымянная звезда», где я играла Мону. После чего предложил мне сразу две больших роли.
Были приглашения и в другие театры, но там не было перспективы репетиционного процесса и конкретных работ, либо эти работы были связаны с вводами в уже идущие спектакли. И, естественно, я выбрала РАМТ. У Алексея Владимировича есть удивительная особенность – умение рисковать, как я уже говорила, и дарить шанс начинающим. Эта вера в молодых артистов, она дает силы, она окрыляет.
– Знаете, «чинари» в 20-х годах прошлого века, эти люди искусства, обреченные на «вычитание» из новой российской действительности, были убеждены, что «никто никогда не жил ни для себя, ни для других, все жили для одного – для трепета».
– Я сразу вспомнила, как Фаину Раневскую спросили, чего ей не хватает в театре, и она ответила: «Трепета». В «Усадьбе Ланиных» тоже есть трепет – перед человеческой природой, перед тем, что мы все имеем право нырнуть с головой в глубокие чувства. Мы просто должны себе это позволить. И в конечном итоге неважно, к чему это приведёт. Потому что сам путь может освободить от иллюзий, что опять-таки перекликается с «Леопольдштадтом». В общем-то, любая театральная деятельность тоже иллюзорна. Всё это утопия, как говорит Алексей Владимирович. Но...
– Держится за свой берег утопии…
– Да, и иногда кажется, что он моложе всех нас вместе взятых.